Любовник Большой Медведицы - Страница 37


К оглавлению

37

— Не нравится — не слушай! — ответил Жаба и продолжил, подперев щеку ладонью, мотая влево-вправо головой.

Ночью не мог я заснуть. Жрали меня вши и клопы. Голод мучил, донимала лихорадка. Крепился только зыбкой надеждой: может, скоро переведут в ДОПР?

Слушал плеск и журчание талой воды, бегущей по водосточным трубам… Весна идет. Несет новую жизнь, пробуждает новые надежды. А у нас черно, грязно, голодно. Нас бросили в мерзкую, тесную клетку, и каждый час мы все мертвее в ней… Бзик — счастливец. Где-то он сейчас? Может, на мелине где сидит или пробирается полями и лесами под прикрытием темноты?

Заснул под самое утро.

Назавтра в полдень вызвали меня наверх. Под конвоем двух красноармейцев зашел в кабинет Недбальского. Следователь приказал стать у дверей, а сам вышел из комнаты. Вскоре вернулся. Вслед за ним — два красноармейца, штыки примкнуты к карабинам. Под их конвоем — понурый, чуть сгорбленный долговяз. Я сразу Гвоздя узнал.

Недбальский усадил нас напротив себя.

— Знаешь его? — спросил, показав на меня пальцем.

— Если он меня знает, то и я его знаю, а если он не знает, то и я не знаю!

— Ну ты, не мудри! — Недбальский топнул ногой. — Отвечай на вопрос!

— А ты мне не грози! Не боюсь тебя. Бабу свою лучше пугай!

— Знаешь его? — спросил Недбальский у меня, показав на Гвоздя пальцем.

— Знаю.

— Откуда?

— Наш хлопец, раковский.

— И я его знаю, — сказал, не ожидая вопроса, Гвоздь.

— Почему раньше того не сказал?

— Я не твой стукач! Может, — Гвоздь кивнул в мою сторону, — он не хотел, чтоб я его узнал?

Недбальский приказал конвою увести Гвоздя. Поздней я узнал: он сидит уже в ДОПРе, на очную ставку его привезли оттуда.

Через два дня устроили мне очную ставку и с Леней. Вызвали из камеры сразу после обеда. Когда вошел в кабинет Недбальского, Леня уже была там, сидела в кресле у следовательского стола. Ее конвой остался за дверями. Следователь разговаривал с ней, смеялся. Она выглядела вовсе не угнетенной и измученной. Хорошо выглядела. Было на ней черное пальто с большим меховым воротником, в руках — объемистый пакет.

Я вместе с конвоем задержался у дверей. Недбальский пару минут просматривал бумаги, потом кивнул.

— Иди сюда!

Я подошел к столу.

— Знаешь эту женщину?

— Так, знаю.

Недбальский сощурился, посмотрел на меня значительно. Леня, не такого не ожидавшая, посмотрела на меня удивленно.

— Откуда знаешь?

— Зашел к ней спросить дорогу, там меня и арестовали.

— А раньше был у нее?

— Нет.

— Может, знаешь чего про то, что она пункт для контрабандистов держала?

— Ничего не знаю. Вообще, она ж под самым Минском, а там пунктов нету! — вру, чтобы Лене легче было на ставке.

— Откуда про то знаешь?

— От хлопцев.

— Так ты вообще ее не знаешь?

— Не знаю.

— А вы, гражданочка, знаете его?

— Не знаю. Но жалко его. Такой хлопец молодой, а сидит!

— А вы любите «таких молодых хлопцев»? — спросил Недбальский насмешливо.

— Я не потому говорю. Любого жалко. Тюрьма — не мед! — Леня замолчала.

Потом говорит следователю:

— Может, товарищ судья позволит дать арестованному немножко еды? Так он жалко выглядит!

— Чего это гражданочка так им интересуется?

— Из-за того ведь страдает, что зашел у меня дорогу спросить. Может, он на меня обижается.

— Он из-за вас сидит, а вы — из-за него. Так что квиты. Ну, хотя дайте ему чего-нибудь.

Леня торопливо развернула пакет и дала мне два кило колбасы и большую буханку. Потом отвели меня в подвал. В камере я поделил еду на равные части, раздал всем. Жид не взял ничего. Офицер тоже не хотел, но, видя, что обидит меня отказом, все же взял свою часть.

Теперь полегчало мне. Надеялся, в ближайшее время переведут в ДОПР. Сокамерники уверяли: так оно непременно случится.

3

«Двойка» — большая камера. В ней два огромных окна. Если встать на подоконник и руку вверх вытянуть, все равно до края рамы не достанешь. К стенам приделано 17 складных коек. На день койки поднимают, прижимая к стене, так что места ходить хватает. Посреди камеры — большой стол на козлах. На внутренней стене есть полка для посуды. Пол асфальтовый. В правом углу — большая, обитая жестью печь.

Семнадцать нас в камере. Несколько воров. Несколько бандитов. Несколько хлопцев, сидящих по одному делу, по подозрению в убийстве. Есть железнодорожник, украинец с Полтавщины, по фамилии Кобленко. Сидит за спекуляцию: перевозил товар «мешочников» в служебном купе.

И тут голод на всех оставил отпечаток. Двигаются арестанты медленно, сонные, апатичные. У некоторых лица опухли, отекли ноги. Вшей и тут хватает.

Сперва я чувствовал: ну, наполовину на свободе. Камера светлая, воздух чистый. На прогулку выводят. Играем друг с другом в самодельные карты. И ко всему я уже привык.

Но с каждым днем убывало во мне сил. Ноги начали пухнуть. А за окном, за стенами, весна шла вовсю. Солнце заливало светом тюремный двор. Кого-то выпускали, на их место сажали новых.

Замучила меня тоска по воле. А те, кто почасту и помногу сидел, вовсе не тосковали. Всегда находили, чем себя занять. Играли в карты или разговаривали. Разговор вился вокруг нескольких излюбленных тем: еда, былые «дела», женщины, судебные дела, тюремное начальство. Надоели мне эти разговоры. Тосковал я еще сильнее по воле и худел все быстрее. Просиживал часами на подоконнике и смотрел в небесную синь. О чем думал тогда? Не знаю. Про все забывал я тогда, ничего не слышал. Возвращали меня в явь только шум и свара и камере, да пение Жабы.

37